28 февраля 2015

ВО ВСЮ ИВАНОВСКУЮ. Авторская колонка Егора Иванова

sample

Силу дождя можно измерить лишь одним способом, доступным человеку: запрокидываешь голову назад, открываешь нараспашку рот и занимаешь выжидательную позицию. При мелких или средней тяжести осадках вы вряд ли выловите и каплю, в то время как сильный дождь барабанит по верхнему ряду искривленных неудачным попаданием плотного розового мяча для игры в бэнди зубов, выщелкивая знаменитые ШКИДовские  «зубарики» да наполняя рот водой. Погадаешь, откуда именно этот глоток испарился, ведь интересно очень, да и сплюнешь себе под ноги, еще сильнее закутавшись в бежевый тренч. Видела Москва многое — и кровавый террор, и великое горе, и выдающиеся проявления доблести, и последнее малодушие. А вот такого ливня, с явно мазохистическими наклонностями напарывающегося на рубиновые звезды уже который час, — кажется, что нет, не видала.

Раннее утро, редкие автомобили, благое Замоскворечье с его печеными церквушками и миленькими, обнаженными непогодой сквериками — каким образом я очутился в столь нехарактерный для своей жизнедеятельности час в центре города? И что было вчера? Голова побаливает да гудит правая скула, отчаянно хочется пить, но все закрыто. Решил еще раз проверить силу выжигающего все живое дождя известным способом, но на этот раз не сплюнул — не дурак. В конце концов, я в гимнастическом зале воду из-под крана хлебал, так что на «слабо» меня уже не взять.

Выдающаяся тишина стоит. Люди как бы есть, но их нет. Приглушенный свет в некоторых кухонных оконцах вроде как намекает, что я не одинок, но это все фикция. Я одинок, одинок бесконечно, тем более в эту самую минуту, когда в радиусе ста метров ни души. Иду куда глаза глядят, дома начинают расти, значит, иду еще центрее, тут и думать нечего. Так и знал: за ордынскими избушками вырос мост, ведущий через реку к лазури Блаженного и любимому ГУМу, где в столовой вот такой вот сметанно-грибной соус подают к макаронам. Вот бы сейчас! С тяжелым сопеньем вскарабкался на балчуговую ребристую тень и продолжил свой путь. Ни души, опять же. Справа позевывает Котельня, вопиюще-серая при таких погодных условиях, знай шпиль зеленеет, да золотится звезда в венце. Левеет обожженный красный Кремль да малюсенькая церковь, где зверствовал Малюта Скуратов, пытая неугодных в подземных камерах. Острых копий МИДа и завитушек делового центра, конечно, через плотную стену дождя и не увидать.

К моему высшего порядка изумлению, аккурат на середине моста прямо на асфальте, прислонившись спиной к гранитному ограждению, сидел человек в не то чтобы оборванных лохмотьях, но неопрятный, грязный, естественно вымокший насквозь, с парой явных ссадин на заросшем седоватой щетиной лице. Кажется, его распирало изнутри от, судя по множеству пустых бутылок вокруг, бороздивших всю ночь напролет просторы сознания мыслей, поэтому мое появление для него было более чем кстати. Запримеченные хлюпанья по лужам, его медленный поворот головы — и вот я уже на мушке. Хотел было перейти на другую сторону, дабы избежать контакта, но ничего у меня, конечно же, не вышло.

— Уважаемый, уважаемый, дайте сигарету.

— Я не курю, извините.

— А куда же в такую рань, как стрела, сквозишь? Да подожди ты!

Я шел, не останавливаясь. Голова гудела страшно, будто раненный в висок я, сквозь образовавшуюся дымку, обошел бомжа и, дабы не попасть под пьяные расспросы, рванул вперед, решительно так. И остановился еще решительнее, будучи пригвожденным с отчаянием кинутой в никуда фразой за моим правым плечом. Я обернулся, попросил повторить.

— Почему? Почему мы все такие жестокие? Ответь мне, брат? В этом городе все сумасшедшие. Почему всех так привлекает ад как место финального пристанища? Я правда не понимаю.

— Ну не все жестокие.

— А может это сон? Дурацкий, страшный, невозможный. Вот я сижу на мосту под ливнем и нажираюсь в хлам уже который час, разве это может происходить в реальной жизни? Будешь, кстати?

— Спасибо, я не пью.

— О, этот ты правильно делаешь. Тогда налей мне, пожалуйста.

Удивительно, но первоначально я не заметил худенькой алюминиевой кружки и заныканной, видимо, на случай таких посиделок, бутылки водки. Стоять было невмоготу, ноги гудели страшно. Я, переложив все деньги из заднего кармана новых джинс в нагрудный, нерешительно, но все же приземлился рядом. Помните, Земфира пела «джинсы воды набрали и прилипли»? Как в воду глядела. Я взял бутылку, с третьей попытки открыл скользящую в мокрой ладони крышку и плеснул в кружку моему внезапно образовавшемуся собеседнику. Меж тем, я окончательно влип в мокрый асфальт и вроде как даже обрадовался своему решению присесть на дорожку.

— А удобно, кстати говоря. И романтично даже.

— Ну вот, я не знаю, что ты все выкаблучиваешь. Была у меня одна Прасковья, та еще женщина-фурия. Помню, в городе лето, по Парку Горького иду один с томиком Мандельштама, думаю о своем, этакий чудак Евгений, и тоже, конечно, гол как сокол, студент, что тут скажешь. А навстречу она — совершенство во плоти. Тут уж Мандельштам не катит, вспомнил что-то из Шпаликова и говорю ей: «Девушка, здравствуйте, вы такая удивительная, хочу вам рассказать стих. Позволите?» Улыбка, легкий кивок головы, и я уже шпарю на одном дыханьи это, как там, сейчас вспомню. 

А, вот: «ВэтосерьезноверилвозможноотпростотыЗВОНОКнеожиданныйвдверияОТКРЫВАЮ

тыверитьмневэтохочетсяафактыкричатневерьведьчащевсегомолочницеяоткрываюДВЕРЬ». 

Вот прям так и выпалил, слово даю. И как она заливисто смеялась, и как светилась! И мы мечтали нарожать кучу детей, построить домик в Переделкине, я бы писал в своем кабинете на рассвете, а потом шел бы будить весь дом. И большой стол на зеленой поляне, и утренний чай под нагревающийся воздух, щебетание птичек и солнечные лучи, прорывающиеся сквозь густую листву. И куда приводят мечты? Лучше и не знать тебе, братан. Может все-таки налить тебе?

— Да нет, не пью я. А что случилось?

— Случилась записка на столе. Именно так она решила со мной проститься, покинув меня в тот момент, когда бизнес рухнул, а квартиру пришлось заложить за долги. Написала две строчки: «Новый успех — он обязательно придет. Но уже без меня». И я обрывал все телефоны, но они были выключены. И в ночи я просыпался в холодном поту, брался за листок бумаги, трепетно вращая ручку между пальцев, и начинал, как заведенный, писать одно и то же: «Здравствуй, дорогая. Я знаю, что ты не позвонишь, поэтому пишу письмо. Ты же знаешь, я люблю и умею писать. Объясни мне, ты ушла? Скажи, зачем? Ты далеко, моя птица счастья? Давай я сейчас приеду, и мы все решим. Просто поедем в Парк Горького и растворимся в нем, а? Я буду петь тебе колыбельную, а ты лежать на моих коленях, щуриться и улыбаться? Я буду петь тебе романс, наш любимый, а? Ну давай же вместе: «Надо только, чтоб сердце не стыдилось над счастьем трудиться». Я твой Че Гевара, которому ты прострелила ноги, но я ползу к тебе и подставляю грудь и горло в надежде, что пули они не получат. Твой я». И в отчаянии я сминал это несчастное письмо каждую ночь, ведь знал — его некуда отправлять. Потом все же разглаживал, запечатывал, шел на почту и отправлял по разным адресам, какие только попадались на глаза. Знаешь, как у Бродского: «Ниоткуда с любовью». Вот у меня все краше — и ниоткуда, и в никуда. И, конечно, внизу каждого письма я трепетно выводил то стихотворение Шпаликова. Не работает оно больше! Как же так? Поэзия может соединить сердца, но не в силах их излечить? Получается, поэзия не так совершенна, как пишут о ней дураки-литературоведы. (разом опрокидывает содержимое кружки) Квартиру в итоге забрали: ни кола, ни дачки у меня. Надо же, такой погожий летний день был, такой счастливый день был, а минуло без малого 30 лет, да еще и дождь, в городе дождь.Кто-то в городе сейчас повис, наверное, на старой бельевой веревке. Ты же шел с той стороны, наверное, видел этот обреченный свет из ордынских домиков? Ой, какую они на меня нагоняют тоску. Там, кстати, в одном из домов Ахматова останавливалась. Впрочем, чем мне теперь Ахматова поможет, равно как и мой литературный багаж. То ли дело реке — вообще жить и не тужить, она просто течет, и все тут. Почему мы так не можем? В мире все циклично, все, как обычно: люди жестоки и злы, люди псы, но не гавкают. Это еще циничнее и подлее, от них не ждешь опасности. Слушай, ну выпей же ты?

— Спасибо, но я все же откажусь.

— Видишь, какой ты безапелляционный. Я точно такой же. И это почти всегда приводит в тупик. Как думаешь, из тупика есть выход?

— Я думаю, что выход есть всегда, главное — себя настраивать, что все будет хорошо, да и дело с концом.

— Молодость, прекрасные, юные лета! Как зовут тебя хоть?

— Егор.

— Георгий то бишь. Ну что, Георгий, давай и тебе прочитаю какое-нибудь стихотворение. Вот, пожалуй, мое самое любимое, оно  коротенькое. 

«ЕслидушародиласькрылатойчтоейхоромыичтоейхатычточингисханейичтоордаДВА

намирууменяВРАГАдваблизнецаНЕРАЗРЫВНОслитыхГОЛОДголодныхисытостьСЫТЫХ». 

Уж извини, что опять сумбурно немножко, это мой стиль чтения стихов, да и пьян я уже изрядно. Видишь, самокритичность если и есть, то никуда уже не девается. И стиль жизни, как оказалось, мой тоже один большой сумбур. Это, кстати, из Марины. Ну ладно, вижу, ты уже продрог. Может, напоследок все же согреешься?

— Нет, пожалуй, но огромное спасибо. И безмерной вам удачи.

Я встал, попрощался с незнакомцем за руку, по возможности отряхнулся и пошел в сторону Красной площади, туда, где старинные булыжники мнут стопу через тонкую подошву кед. Хлюпанье моих двоих оборвал звук подобный, но в разы сильнее. Я обернулся. Мост через Москву-реку был девственно чист и абсолютно пуст. Дождь же стихать, по всей видимости, не собирался.